С. А. Иванов - Блаженные похабы
Кроме того, у Бар Эбрея, сирийского христианина XIII в., в «Смешных историях» рассказывается несколько похожих анекдотов, вращающихся вокруг Ираклия и прикованных сумасшедших[251]. Но еще гораздо важнее те из анекдотов Бар Эбрея, которые кажутся далекими отзвуками юродских житий. Например такой: «Одному лунатику сумасшедшие сказали: Подсчитай, сколько нас, сумасшедших, в Эмесе. И ответил он: Я не могу это сделать, ибо вас очень много; легче сосчитать умных, их куда меньше»[252]. Эмес и лунатики сразу наводят на мысль о Симеоне (ср. с. 116), а изобилие сумасшедших напоминает о том, что этот святой называл сумасшедшими здоровых (ср. с. 113). У Бар Эбрея о самом юродстве нет ни слова, но эта дожившая до его времени шутка может свидетельствовать о том, что история Симеона Эмесско- го продолжала жить в фольклорной среде через много столетий после Леонтия Неапольского. А может быть, все наоборот, и сама история еще старше жития Симеона? Не исключено, что это именно Леонтий перерабатывал уже ходившие в его время популярные байки. На такую вероятность указывает еще одна шутка, рассказанная Бар Эбреем: «Сумасшедший, когда дети бросали в него камни, убежал от них и повстречал женщину с ребенком на руках. Он подошел к ней и ударил ребенка так, что едва не убил. Женщина воскликнула: “…Что плохого сделал тебе ребенок?” Сумасшедший сказал: “О, блудница, подожди, когда он подрастет немного, он будет еще хуже тех, что бросали в меня камни”»[253]. Эта история очень напоминает один эпизод из жития Симеона о девушках, певших про святого куплеты и наказанных им (см. с. 118). Только у Леонтия пророчество о будущем злонравии поплатившихся девушек представлено с сочувствием, а у Бар Эбрея — с издевкой. Не исключено, что агиограф Симеона взял современный ему анекдот «о дураке» и вывернул его наизнанку.
Как ни мало знаем мы о той культурной среде, в которой появился Симеон Эмесский, а вернее, сложился его культ, все‑таки он не выглядит теперь висящим совсем уж в воздухе. Да и все сказанное в предыдущих главах должно, как представляется, закономерно подвести нас к выводу о том, что данный культ действительно существовал. А между тем именно это обстоятельство фактически игнорирует Д. Крюгер в своей монографии о Симеоне Юродивом[254]. По его убеждению, образ эмесского юродивого нарисован Леонтием в качестве фантазии о «христианском Диогене». «Леонтий изображает Симеона как новейшего киника… Симеона оправдывает прецедент, так как в качестве литературного типа киники были интеллектуально и морально приемлемы для образованных христиан… Леонтий привлек Диогена, чтобы оправдать Симеона»[255]. Эта гипотеза выглядит странной[256]: с одной стороны, юродство вызревало в культуре постепенно, и читатель жития Симеона должен был вспомнить скорее о Серапионе Синдоните, чем о Диогене; с другой же стороны (и это, как ни странно, признает сам Крюгер[257]), христианские авторитеты относились к Диогену в лучшем случае двусмысленно и, хваля его за презрение к царю Александру, порицали за все остальное, то есть как раз за разнузданность поведения. «Кинизм бесконечно далек от христианства», — писал в IV в. Евномий'[258]. «Диоген… подавал зрителям отвратительный пример», — вторит ему в V в. Феодорит[259]. Использование Леонтием Неапольским, в рамках литературной игры, некоторых черт Диогена не вызывает сомнений[260]', но они не могли служить оправданием для Симеона. Да тот и не нуждался в оправданиях, тем более таких.
Еще одним возможным источником жития Симеона мог быть мим[261], то есть грубоватое площадное представление с традиционными сюжетами и масками. Вспомним: пара молодых юродивых в Амиде, изображавшая мимов (см. с. 95), была одета в лоскутную одежду (по–сирийски -ruqe); когда Ефрем Сирин стал симулировать безумие (см. с. 17—18), он также облекся в -ruqe. Юродивые, как и мимы, получали «затрещины» (в обоих случаях употребляется оборот κατά κόρρης· ραπίσματα. Греческий глагол παίζαν («играть») равно приложим к действиям мима и юродивого, который также играл свою роль в нелепом, с его точки зрения, театре земной жизни. Видимо, и внешнее сходство между ними могло быть весьма велико[262]. Но при этом мы не должны забывать, что, в отличие от западного придворного шута, обладавшего некоторым иммунитетом, византийский мим был всеми презираем; фактически он принадлежал как бы к «неприкасаемым»[263], и юродивый надевал личину мима не для того, чтобы свободнее говорить правду (да в Византии эта личина и не спасла бы правдолюбца), а чтобы полнее испить чашу унижения.
Однако ни этот, ни какой бы то ни было иной материал[264], которым, не исключено, пользовался Леонтий, не должны создавать иллюзию, будто образ Симеона можно анализировать вне юродской парадигмы культуры. Обратимся же к тексту жития, стараясь не увлекаться обширным цитированием этого потрясающего памятника.
Симеон и его друг Иоанн сначала постриглись в монахи[265], но уже через два дня иноческая аскеза показалась им слишком простой, и они решили уйти в пустыню и стать «восками», то есть отшельниками, питающимися подножным кормом (66.16—67.24). Игумен Никон благословил их на этот подвиг (66.25—71.9). Они анахоретствовали двадцать девять лет (72.10—76.13), после чего Симеон заявил товарищу: «Что толку нам, брате, подвизаться в этой пустыне? Послушайся меня: вставай, пойдем спасать и других! Ведь так мы приносим пользу лишь самим себе и ни от кого не получаем мзды» (76.14—16).
Иоанн возражал: «Я думаю, брате, что это Сатана позавидовал на наше тихое житие и внушил тебе такую мысль» (76.22—23). Симеон был непреклонен: «Поверь, я не останусь, но по воле Христовой отправлюсь ругаться миру (έμπαίζαν τω κόσμω)» (76.25—26). Дальше Иоанн уже не перечит Симеону по существу, но лишь отказывается идти с ним, говоря: «Я еще не достиг такой степени [совершенства], чтобы оказаться в силах ругаться миру» (76.28). На прощание Иоанн снова предостерегает: «Смотри, Симеон, как бы Диавол не захотел надсмеяться над тобой (χλ^υάσαι σέ θέλβι)» (77.16)[266].
Сатана постоянно упоминается из‑за того, что смех, издевка — это его епархия, подвижнику же полагается скорбеть и плакать. Автор дает нам понять, что Симеон не отрицает этого общего правила, но, полагаясь на достигнутое совершенство, вторгается на дьяволову территорию. «По зову Бога он выбежал в мир из пустыни, словно на единоборство с Диаволом» (57.18—20).
Придя в Иерусалим, Симеон молится там, «чтобы скрыты были его деяния вплоть до ухода его из жизни, чтобы избег он славы людской» (78.23—25). Итак, Иоанну он объясняет необходимость ухода из пустыни желанием спасти других, у Бога же просит успеха не в помощи людям, но в сокрытии от них собственной святости. Эти две мотивировки сменяют одна другую на всем протяжении жития Симеона.
Собираясь спасать людей от грехов, в частности похоти, святой при этом сам обладал полнейшим иммунитетом:
Он рассказывал, что в пустыне его часто сожигала похоть и он молил Бога и великого Никона, чтобы избавили его от похотного борения. И вот однажды пред его взором явился преславный [Никон] и говорит ему: «Как дела, брате?» — а Симеон… ответил: «Если ты мне не поможешь, то плохо, ибо плоть, не знаю почему, смущает меня». По его словам, пречудный Никон улыбнулся, зачерпнул воды из священного Иордана, плеснул ему пониже пупа и, осенив знамением честного креста, сказал: «Вот ты и выздоровел». И с тех пор, как побожился Симеон, никогда он не чувствовал плотского огня и борения, ни во сне, ни наяву. Именно поэтому сей доблестный муж и отважился вернуться в мир, желая помочь и спасти борющихся [с соблазном] (89.4—14).
Таков еще один парадокс нашего героя: он побуждает людей на тяжкую борьбу, от которой сам избавлен чудесным образом, но не в силах тем же способом избавить других. Впрочем, как Симеон «помогал и спасал» — об этом мы еще поговорим.
Леонтий приводит и иную причину юродства Симеона:
Лишь только сделав что‑либо чудесное, святой тотчас уходил из этого места до тех пор, пока сотворенное им не забывалось. Кроме того, он стремился тут же выкинуть что‑нибудь непотребное (σχηματίσασθαι άκαιρον τίποτε), дабы посредством этого скрыть свой подвиг (81.5—8); причиной всего был Бог, скрывавший цели аввы Симеона (99.14); только с одним диаконом господином Иоанном он вел частые и долгие беседы, но грозил ему великими муками в будущем веке, если тот выдаст его (100.18—20).
В конце концов Леонтий формулирует эту двойственность целей открыто:
Ведь праведник одни свои деяния творил для спасения и из сострадания к людям, другие же — чтобы скрыть свои подвиги (83.16—18)… В целом же… цель премудрого этого Симеона была такова: во–первых, спасти души то ли посредством наскоков (έπιφορών), которые он совершал на них под видом шутки или обмана, то ли через чудеса, которые он творил незаметно (ανοήτω?), то ли через наставления, которые он давал людям, юродствуя (σαλίζων); во–вторых же, [его целью было] скрыть свою добродетель и не удостоиться похвал и почитания (91.12—16).